– Как это сказать, Осип Касьяныч, – возразил хозяин, – что будет неприлично и неприятно дамам? В искусстве не должно существовать личностей.
– Как вам угодно, Аполлос Михайлыч, я сказал только мое мнение.
– Очень вам благодарен; но мы теперь рассуждаем не о том, что это за человек, а какой он актер.
– Актер превосходный, мне Сашенька сказывал, – подхватил Юлий Карлыч.
– Много ваш Сашенька понимает, – перебил Осип Касьяныч.
– Да я ничего и не говорю и сказал только свое мнение. Моего Сашеньку тут вам трогать нечего.
– Вас никто с вашим Сашенькой и не трогает, а говорят о Рымове да о дамах, которые не захотят с ним играть.
– Нет, Осип Касьяныч! При всем моем уважении к вам, я должен сказать, что вы говорите не дело. Наши дамы выше этих мелочей, – перебил хозяин.
– Как вам угодно, – отвечал судья, – ваше дело.
В залу, куда ушел молодой человек, вскоре за ним вышла и молодая дама.
– О чем вы мечтаете? – спросила она, подходя к нему.
– Я не мечтаю, но взбешен на этого старого хрыча.
– Не сердитесь на него, он вас любит.
– Sacre Dieu! Что мне в его любви?.. Помешался сам на театре и хочет всех сделать актерами. Очень весело учить какую-нибудь дрянь наизусть, пачкать лицо и тому подобные делать глупости.
– Что ж такое? – Ничего, зато все общество будет вместе. На репетициях будет очень приятно: мы с вами будем сидеть, разговаривать, смеяться.
– Да, конечно, в таком случае это будет очень приятно, но я думал, что вы не захотите играть.
– Нет, отчего же не играть? Съезжаемся же на вечера. Роли, конечно, я не стану учить, а выйду да постою.
– Вам можно это делать, Дарья Ивановна; но меня он будет заставлять учить и ломаться.
– А вы не учите, выйдите, постойте, да и уйдите.
– Я с ним сделаю штуку. На репетициях буду, а как надобно будет играть, и притворюсь больным. Ах, только как я посмотрю, какая у вас здесь, против Петербурга, ужасная жизнь: ни воксалов, ни собраний, ни гуляньев, а только затевают какие-то дурацкие театры.
– Что делать! Провинция. Что нынче больше танцуют в Петербурге?
– Перед моим отъездом вошла в моду полька tremblante.
После этого разговора дама скоро уехала, а молодой человек ушел к себе в комнату.
Два собеседника Аполлоса Михайлыча, судья и Юлий Карлыч, несмотря на происшедшую между ними маленькую размолвку, вместе простились с хозяином, вместе вышли и даже сели в один экипаж.
– Ну, оттерпелся! – произнес Осип Касьяныч. – Дает же бог этаким скотам состояние, – продолжал он, – вместо того чтобы тешить общество приличным образом, давать бы, при этаких средствах, обеды, вечера картежные, так нет, точно белены объелся: театр играть вздумал; эких актеров нашел; а поди откажись, так еще неприятность какую-нибудь сделает. Вот сегодня надо было у Алмазова партию составить, – вот тебе и партия, просидел на дурацком вечере, да и только… Обоих бы их с Рагузовым на одну осину, проклятых, повесить; тот хоть по крайней мере сам благует, а этот еще других ломаться заставляет на его потеху. Удивительно, какое скотство!
– Уж не говорите лучше, Осип Касьяныч, – произнес Юлий Карлыч, – вон у меня жена больна; письмо надобно было писать, а что делать – просидел вечер.
– Ну, уж и вы-то хороши с вашим смешным характером: актера там ему приискали – какого-то пьяницу. Я молил бога, чтобы и те-то разбежались, а вы еще новых отыскиваете.
– Нельзя, почтеннейший, ей-богу, нельзя! Войдите вы в мое положение! На прошлой неделе занял у него триста рублей: вы сами вот говорите, что нельзя отказаться, потому что неприятности станет делать.
Фани более всех сочувствовала дяде; она, еще при гостях, ушла в наугольную комнату и при лунном свете начала повторять качучу, которую должна была танцевать в дивертисмане.
Никон Семеныч, приехав домой, тотчас же взялся за поэму Пушкина «Братья-разбойники». Сначала он читал ее про себя; потом, одушевившись, принялся произносить вслух и затем, вскочив, воскликнул:
О юность, юность удалая!
Житье в то время было нам,
Когда, опасность презирая,
Мы все делили пополам.
Единственный зритель его декламации, огромная легавая собака, смотревшая сначала на господина своего какими-то ласковыми глазами, на этом месте, будто бы вместо аплодисмана, начала на него лаять; но трагик не обратил внимания, продолжал и докончил всю поэму вслух.
Рымов, о комическом таланте которого так выгодно отзывался Юлий Карлыч, был такое незначительное в городе лицо, что о нем никто и нигде почти не говорил, а если кто и знал его, то с весьма невыгодной стороны: его разумели запойным пьяницей. В контору и обратно он ходил почти всегда в сопровождении жены, которая будто бы дома держала его на привязи; но если уж он являлся на улице один, то это прямо значило, что загулял, в в это время был совершенно сумасшедший: он всходил на городской вал, говорил что-то к озеру, обращался к заходящему солнцу и к виднеющимся вдали лугам, потом садился, плакал, заходил в трактир и снова пил неимоверное количество всякой хмельной дряни; врывался иногда насильно в дом к Нестору Егорычу, одному именитому и почтенному купцу, торгующему кожами, и начинал говорить ему, что он мошенник, подлец и тому подобное. Его, разумеется, выталкивали, и таким образом он шлялся весь день, жалкий и безобразный, до тех пор покуда не ловила его Анна Сидоровна (его жена) и не уводила с помощью добрых людей домой. Что она потом предпринимала, неизвестно, но только Рымов исправлялся и начинал ходить опять в контору. В трезвом состоянии он был очень молчалив и отчасти суров; с товарищами и подчиненными почти не говорил ни слова и даже главному управляющему и самому откупщику отвечал только на вопросы.